Виктор Адамович
Главная медаль

Литература

Адамович
"13 золотых унитазов"

3 (Африканская рабыня)
Сокровища Геринга
4 (Два гения)
Драма Страдивари

5 (Иуда Искариот)

(Разное)
Вектор

***
А по реке бежит волна,
Как по моей щеке слеза.

***

Формулы


Трибог мой. Пращур мой.
Ничего не прошу, ни очем не спрашиваю. Иду по пути предопределенным тобой, как малое дитя за своими родителями. И благо мне. Метущийся дух затихает, Душа успокаивается, ибо душа моя - это свет глаз твоих. Не для меня одного свет тот, не одного меня ласкает он. Ибо великое не может вместится в одной душе, как “все сотворенное, не может войти в расторгнутый ум!”. Чувствуйте это, ибо лишь это умеете, ибо тайна та велика есть”.


Человек без культуры, что вилка в тарелке супа — вещи полезные, но гармонии нет.


Слава ждет моей смерти?...
или...


Страна покрыта чешуей субкультур.



Открыта,
пастенка кровавая...
И муха –– жертва,
Забив крылом
в последнем содроганье,
–– И кровью
затуманились глаза.

 

Адамович
"13 золотых унитазов"
Сценарий для глаз

(Продолжение)

5 (Иуда Искариот)

Пролог

Иуда окунул нижнюю губу в чашу с вином, осторожно поводил ею там, что бы вино лучше проникло в кровоточащие глубокие трещины, затем, то же самое проделал с верхней. Кровь медленно смешивалась с вином,  окрашивая его в ещё более тёмный цвет. Губы сильно защипало, но это была приятная боль, боль заживления. Он с благодарностью взглянул на рябь, возникшую на поверхности вина, крепко сжал чашу двумя руками, поднёс ко рту и замер, из чаши на него смотрел зрачок, который из-за ряби постоянно колебался, не давая, сосредоточится взгляду, но в тоже время от него веяло каким-то божественным спокойствием, без какой-либо угрозы и укора. Он ещё сильнее приник к чаше, что бы лучше рассмотреть, но рябь успокоилась и зрачок исчез. Иуда ещё какое-то время смотрел на поверхность вина, но кроме отблесков от фитиля лампады, играющих сами с собой и выражавшие полное к нему равнодушие ничего больше не увидел. Наконец, он поднёс чашу ко рту и размеренными глотками, которых оказалось ровно тридцать, выпил вино, смешанного со своей кровью. Затем указательным пальцем, обмакнутым в мёд, смазал губы для лучшего заживления болезненных ран, которые возникли, сразу после вчерашнего ночного предательского поцелуя, и с отрешенностью, человека всё для себя решившего, поднялся из-за стола.
Необходимо было завершить последнее дело, может быть самое главное, как в этот момент ему казалось. Он подошёл к небольшой нише в стене, где горела лампада, её слабого пламени даже не хватало на освещение углов комнаты, тем более, всего помещения, и лишь на верху жёстко очертывались грани балки перекрытия, выше которой вновь наступал мрак, делая невидимой крышу, которая как бы растворялась и сливалась с чёрным небом, только без звёзд, создавая, тем самым, ощущение бездонного колодца со стенами его потайного дома. Вернее сказать, об этом доме, купленного для него лет пять назад горячо любимой троюродной сестрой Саломеей, почти никто не знал, кроме,  её самой и немногих знакомых и друзей её матери Иродиады. Это были значительные личности, которых именовали Первосвященниками, Книжниками и Старейшинами. Они посещали дом редко, и то только поздно вечером или ночью, приходили малыми группами в тёмных плащах и в капюшонах, нахлобученных по самые глаза, так что вместо лиц торчали лишь бороды. Подолгу приглушёнными голосами заговорчески что-то обсуждали, а на следующий день всегда что-то странное и непонятное случалось в городе. Иуду, как хозяина дома, приветствовали с достоинством, но сдержанно, специально в беседу не приглашали, но и ничего от него не скрывали, а он не смел к ним приблизиться, и всегда находился на почтительном расстоянии. Только в последнее время он стал замечать на себе более пристальные взгляды своих таинственных посетителей. А несколько дней назад он неожиданно почувствовал на своём плече корявую руку, лёгшую на него как железные доспехи, он резко обернулся и вплотную упёрся, глаза в глаза, с восковым, мерцающим в тусклом свете лампады лицом. В его сознании, впоследствии, остались лишь колючие глаза и говорящие губы, обрамлённые редкими седыми волосами, торчащими как тонкая серебряная проволока и которые росли как бы ниоткуда, потому что кожа на щеках и подбородке, из-за тонкости своей, казалась перламутровой и почти неосязаемой, исчезающей в тени согбенной фигуры, заслонявшей свечу на столе, стоявшем в противоположной части комнаты.
— Крепись, …слава ждёт тебя…, — с придыханием тихо прошептали жёсткие бескровные губы, затем веки старца медленно опустились, прикрыв глаза и погасив свет, струившийся из них, словно замуровав лучи в тёмный морщинистый лик вечности. Иуда от неожиданности остолбенел, рот его удивлённо раскрылся и ещё долго не закрывался, как бы, не в силах проглотить услышанное, и лишь половина нижней губы с какой-то щемящей безысходностью постоянно подёргивалась, пытаясь осознать происшедшее и не в состоянии это сделать.
Воспоминания отхлынули от Иуды, так же внезапно, как и возникли. Он тряхнул головой и с ещё большей решительностью приступил к делу. Быстрым движением снял с плеча суму, вытряхнул всё содержимое рядом с лампадой. Большой кошель из толстой заскорузлой буйволиной кожи глухо звякнул монетами и улёгся на моток прочной, с палец толщиной, верёвки. В полумраке, в свете колеблющегося пламени, казалось, что ядовитая змея овладела своей жертвой и передёргивает мышцы склизкого тела, готовясь заглотнуть уже умерщвленную ядом жертву. Иуду даже передернуло, он нервно схватил кошель, затем успокоился, удивляясь своему неоправданному испугу, и решительно развязав его высыпал монеты во внутрь мотка, серебро образовало внушительную горку и словно задышало, только почему-то голубоватым пламенем, видимо вопреки, а может и назло золотистому свету огня от фитиля лампады, потом он распрямил кожу на кошельке и уже твёрдой рукой открыл коробочку с письменными принадлежностями, находившуюся за лампадой, взял бамбуковый стилус и обмакнул в чёрную краску, которая немного подсохла, но еще была пригодна для письма. Он жирными линиями нарисовал на грубой коже кошелька два треугольника в виде шестиконечной звезды. Этот знак, последнее время, постоянно занимал его мысли, особенно после того, как в один из вечеров он услышал спор между Книжниками, которые рассматривали принесённый старинный индийский свиток с изображением древнего магического индусского символа. Они так горячо и громко спорили, аж до злости, такого прежде никогда не бывало, нервно махали руками и, в конце концов, обидевшись друг на друга замолчали, видимо, так и не придя к согласию, и потом ещё долго сидели, отвернувшись и насупив брови, зло шевеля губами. Иуда с изумлением наблюдал за странной картиной, и улучив момент заглянул через плечо ближайшего старца. Увиденное потрясло его, он даже забыл о приличиях и резко всем корпусом подался вперёд, чуть не задев плечо старца. На свитке был изображён цветок лотоса, внутри которого находилось два треугольника, образующие шестиконечную звезду, точь-в-точь, как звезда царя Давида. — Вот это да!-а?-а?-а?-а?... — непроизвольно произнёс Иуда. Рой вопросов вытянулся длинной тяжёлой цепью в его голове, повиснув над пропастью рассудка. И самым крупным и главным вопросом был: — Кто древнее? Чей знак старше, индийский или царя Давида? — ответа он не нашёл, но с тех пор, время от времени, вопрос этот вновь вспыхивал ярким светлячком на дне его сознания.
Иуда на мгновение задумался, затем улыбнулся и помедлив, пририсовал снизу луну, рогами вверх и ещё раз обвёл чёрными чернилами звезду. Потом он медленно пересчитал серебряники, отложил один в сторону, а двадцать девять засунул обратно в кошель, затянул его кожаным шнурком и завязал на узел. Для надёжности разжевал коренными зубами завязь, чтобы слюни лучше пропитали размякшую кожу, вновь завязал новый узел и сильно затянул его, так что влага выступила на поверхность, точно капли пота. Он пальцами размазал каждую каплю по коже и поднёс узел к огню лампады. Пламя как-то даже ласково обвилось вокруг узла и будто слизнуло слюни, быстро испарив влагу, вместо которой появились крохотные кристаллики соли, заблиставших на высохшей и уже окаменевшей коже. Иуда ещё несколько раз потеребил узел, попробовал его размять и убедившись, что кожа на узле превратилась в твердый монолит аккуратно засунул кошель за лампаду. Он удовлетворённо поднёс руки к голове и прикрыл ими лицо, медленно раздвинул пальцы и из-за них показались счастливые глаза с поволокой какой-то вселенской тайны, в которой, как ни странно, читалось нечто вроде послания или даже завещания. Иуда, который раз уже за этот вечер, тряхнул головой, взял одной рукой отложенную монету, другой верёвку, вышел на центр комнаты прямо под балку перекрытия, сделанную из цельного ствола кипариса, закинул на неё верёвку, затем зажал в зубах серебряник, ловко подпрыгнул, обхвативши обеими руками пахучую древесину, подтянулся, с каким-то кошачьим проворством вздёрнул вверх ноги и уселся верхом на балке. Не разжимая зубы, державшие серебряник, он быстро завязал петлю на верёвке, накинул её себе на шею, осторожно поднёс ладонь ко рту и выплюнул на неё монету. Пальцы крепко сжали серебряник, как бы выполняя наказ свыше, и со словами: — «Слава ждёт моей смерти!» — опрокинулся вниз…
Безмерная горесть и какая-то жалость к себе, в отражении всей скорби живых существ по поводу личной краткости мига, вытеснила из ушей звук и сконцентрировалась в воздухе, сделавши его стеклянным саркофагом для самой себя и, пока ещё существующего, живчика, перед которым возник последний отблеск в виде чрезмерного удивления от абсолютно мизерного срока жизни, отведённого для него на этой земле, где горечь и вонь перед лицом смерти превращается в сахар и мёд, делавшими завершающий миг печально-сладким.
В его последних словах уже не было того сарказма, который всегда сквозит в пренебрежительной формуле «уходя – уходи», потому что возврата и быть не может. И в то же время эта фраза зазвенела какой-то другой силой, силой иного мира, силой подлинного бессмертия. Но для человеческого мяса такое бессмертие ничто, плевок в его сторону, человеческому мясу подавай бессмертие с кровью и только с кровью, и неважно будет ли она живой или мёртвой…
Тело Иуды задёргалось в петле, при каждом новом содрогании сандалии почти касались пола, казалось ещё немного и они обрели бы спасительную опору, но это всего лишь казалось. В его задыхающемся мозгу, как ни странно, не пронеслась в одно мгновение вся его жизнь, как рассказывают, вернувшиеся с того света, вернее, случайно спасённые, благоприятным случаем или нежданными гостями, которые были нежданы только самими висельниками, но явно, посланных провидением или даже направлены указующим перстом самого Господа.  В его черепе тихо прозвучала лишь одна фраза: — «…Сестра моя Саломея и моя великая пра-пра-пра-бабка Юдифь…» — а затем возникла всего лишь единственная картина, которая вырвалась через глазные отверстия, взвилась вверх, но зацепившись за надбровные дуги, распласталась по лбу и темени, а потом, как расплавленное сало со сковороды, которую опрокинули на округлый камень, поползло вниз, обжигая щёки, подобно слезам отчаяния.
Неожиданно перед ним начало возникать бледно-голубоватое свечение, которое окончательно отделилось от иудиного черепа и постепенно стало материализоваться в скульптурную группу из трёх фигур. В центре находилось коричневато-прозрачное изваяние самого Иуды, пристально смотрящего на своё безжизненное тело, висящее, напротив, на верёвке лоб в лоб. По краям, слева и справа, чуть ниже стояли, отливающие голубизной, две женские фигуры: одна с мечём в руке, повёрнутом остриём вверх, на котором была нанизана бородатая мёртвая голова Олоферна, военачальника царя ассирийского Навуходоносора; другая фигура держала в руках золотое блюдо с отсечённой головой Иоанна Предтече. Иуда был чем-то смущён и постоянно шептал — Я не достоин, не достоин находится среди вас, нет, нет, я не достоин… — Обе женщины только кидали друг на друга и на Иуду ласковые взгляды и молчали, но в этом безмолвии заключалось всё знание об истинной славе, которая возникла не вчера, но только вчера ожила через поцелуй смерти в будущем, а сегодня это лишь случилось здесь и сейчас. И именно сейчас и здесь призраки в один момент возникли и сразу растворились в воздухе, ставши принадлежностью чего-то совершенно другого, где нет даже смерти. Верёвка поскрипывала о балку из кипариса, возвращая на землю труп Иуды, смертию смерть поправшего, для безмерной земной славы, сплавленной из предательства, любви и долга, с зажатым в кулаке тридцатым серебряником, который светился непреодолимым соблазном, проникающим между костяшками пальцев сквозь мясо и жухло-зеленоватую кожу, обтягивающую этот кулак.
Служка, прятавшийся всё это время в дальнем тёмном, заваленном всяким хламом закутке, выглянул из-за загородки, во мраке угла сверкнули каким-то нездоровым сиянием белки глаз, затем воровато оглянулся, подбежал к висящему трупу Иуды и попытался разжать кулак с серебряником, но мёртвые пальцы, как ржавые клещи не поддавались. Он судорожно попытался отогнуть каждый палец по отдельности, но всё напрасно. Его ногти, остервенело, царапал застывший кулак, обдирая омертвелую кожу, пытаясь освободить серебряник, из ран даже выступили хилые капли крови, словно знаки последних останков несокрушимой силы. Мёртвая кровь Иуды сразу густела на воздухе, так что, ни одной капли так и не упало на пол, как будто не желая растрачивать себя понапрасну. Служка ошалело завертел головой, зыркая очумелыми глазами по чёрным углам комнаты, наконец, наткнулся на большой хозяйственный нож для забоя скота, схватил его и с размаху рубанул по запястью, но нож проник лишь наполовину, он лихорадочно стал елозить ножом, пытаясь распилить сухожилия, они поддавались плохо, но всёже ему удалось пройти почти до половины. Вдруг, на его беду, как назло, до слуха донёсся с улицы приближающий топот копыт. Нервы служки сдали, он выронил нож, схватил обеими руками истерзанный кулак Иуды и со всей силы, с каким-то животным храпом, непроизвольно вырвавшимся из глотки, нажал и выломал сустав. Затем быстро, быстро завертел кулак с серебряником вокруг оси, ещё сильнее ухватился за него, подпрыгнул и всем своим весом повис на уже надрезанном сухожилии. Повреждённая плоть не выдержала и лопнула, служка рухнул на каменный пол, прямо на копчик, боль обожгла спинной мозг, он подскочил, как ошпаренный, и, невзирая на боль, вихрем вылетел во двор и скрылся в ночной тьме.
Семеро всадников осадили своих коней прямо перед входом, стараясь не брякать оружием, быстро проникли в дом.
— О! Силы небесные! Я так и знала, я чувствовала! — из-под капюшона, резко скинутого за спину, копна вьющихся чёрных волос с пробором посередине, разлетелась во все стороны, как брызги воды с силой выплеснутые из чаши на раскалённые огнём камни. С шелестом, больше похожим на шипение, пряди ещё какое-то время продолжали шевелиться, отражая от себя слабый свет лампады и создавая иллюзию огненного облака вокруг головы. Изумрудные глаза с испугом уставились на висящий труп. Рука непроизвольно потянулась к повешенному и резко остановилась, замерев в дюйме от изуродованного запястья Иуды. Со стороны казалось, что бледная ладонь, отороченная краем чёрного плаща, сливавшимся с фоном, больше принадлежала мертвецу, нежели живой женщине, только развёрнута она была каким-то неестественным образом.
— Брат мой… — со слезой в голосе прошептала Саломея, но задрожал только голос, изумруды глаз всё также оставались жёсткими и холодными, хотя было видно, что она переживала сильное потрясение. Грудь её высоко вздымалась, и на пике, сбивая дыхание, аритмично вздрагивала, ей стало даже жарко, она распахнула плащ, открыв тонкую красивую шею на которой висела длинная золотая цепь с изумительным изумрудом. Каждое звено цепи было испещрено знаками или орнаментом. При каждом глубоком вздохе цепь начинала шевелиться, звонко смещаясь к центру между грудями, создавая изысканный рисунок, стрелой пронзающий тело изумрудным наконечником, который замирал на уровне чуть выше пупка и сверкал, как звезда на ночном небе упругого живота, испуская холодные зеленоватые лучи, в которые, время от времени вплетались тёпло-рубиновые всполохи от колебаний пламени лампады, случайно отражавшихся в отшлифованных гранях драгоценного камня. Возникало ощущение, что за всем окружающим наблюдает злобный зелёный глаз, принадлежащий даже не животному, а просто пространству, и даже не пространству, а дыре в пространстве, которая приготовилась засосать в себя этот мир. Казалось, что эта хрупкая женщина олицетворяет владычицу чёрной бездны, заключённой в нежную сферу её живота и отгороженную от мира лишь прозрачной дорогой тканью платья, которая сгущалась по цвету над пупком, как будто уплотняясь, и хоть как-то, пусть слабо, но охраняя выход чудовища.
— Рвите сердца ваши... — простонала Саломея, вскидывая вверх руки и сжав край платья у своего горла, побелевшими от напряжения кулачками разорвала материю.
— Догнать изувера! Он не мог уйти далеко. — тихо молвила Саломея сквозь зубы. — Вернуть оторванную ладонь! — её веки с длинными изогнутыми ресницами, больше похожими на шипы розы, медленно прикрыли сверкающие гневом и злобой, смешанной с печалью глаза. Шестеро мужчин склонили головы в знак повиновения, молча развернулись, и вышли из дома.
Саломея, оставшись наедине с трупом Иуды, обошла вокруг него, затем пристально оглядела комнату, подошла к нише  в стене, осторожно вытащила из-за лампады кошель. Её руки вдруг мелко задрожали, её охватил, до боли знакомый и всегда такой желанный трепет от ощущения родного и безмерно дорогого её сердцу чувства. Она почувствовала его запах, прежний запах Иуды, исходящий от этой, воистину, грубой и заскорузлой буйволиной кожи кошелька. Она узнала его по каким-то знакомым только ей волнам, которые, вновь, стали обволакивать её тело, ползти тёплыми змейками по её коже, оставляя след из нежно щекочущих мурашек, которые создавали затейливый рисунок любви на её теле, и тело непроизвольно начало следовать им, превращая их в позы, которые сводили с ума, когда она танцевала, вех и мужчин и женщин без исключения. Все восторгались её телом, но она знала, что этот восторг внушает им не тело, а та таинственная сила, пронизывающая тело и делающая его звучащим, дышащим завораживающим колдовством недоступной для них мечты. Которая танцует вокруг них, рядом с ними, вроде бы даже касаясь их. Им кажется, протяни руку и схватишь её, ан нет, ускользает и всегда ускользнёт, и они, в глубине души, знают об этом, только не хотят этому верить, поэтому наливают глаза вожделением, которое соловеет от своей безмерности, смотрит с затаённым грехопадением и для прикрытия беснуется в восторге, хотя восторг и подлинный.
— Любимый мой, радость моя! — беззвучно, чуть шевелясь, шептали её губы. Она низко наклонила голову к ладоням, державшим кошель, так что полуоткрытый влажный рот коснулся слабо искрящегося окаменелого узла на кошеле. Кристаллики соли оставшиеся от слюней Иуды растворились на её губах, проникли на язык и как облако в небе полетели по нёбу рта, затем помчались вместе с вздохом в глубину лёгких, и поднялись вверх по артериям с кровью в мозг, а там заклубились сиянием прекрасного лица, проникая в глаза изнутри, с обратной стороны, точнее из её внутреннего мира. Взгляд через изумрудные глаза вырвался наружу, неся в себе восхитительный образ, и внезапно застыл в растерянности, с изумлением уставившись на уродливую буйволиную кожу, какая-то жгучая тоска размыла, даже размазала по мрачным стенам комнаты прекрасный лик, смешав его с действительность. Саломея, не поднимая головы, стала как-то с опаской оглядываться вокруг, всё более и более мрачнея, и вдруг слеза навернулась на один глаз, затем на другой. Она не могла смотреть, но всё смотрела и смотрела, застыв  в неестественной позе, со свернутой головой почти как у совы. Она ни как не могла узнать в отвратительном висящем трупе своего милого Иуду, всегда такого ласкового и правильного, заботливого и внимательного. У ней не было никаких сил признать так нежно любимое лицо благородного Иуды  в безобразном лице, с вывалившемся языком, с вывернутыми как бы наизнанку глазными яблоками на которых дырки зрачков, закатились ввысь, словно моля о какой-то высшей справедливости, неведомой даже молящему. И ещё ей чудилось, что в мёртвых глазницах белки закатившихся глаз, как бельма слепого уродца, пренебрежительно уставились на неё, расползаясь по лицу паутиной прикреплённых к ним обескровленных сосудов, которые с бесцеремонностью и безразличием мёртвого хватали её взгляд, и словно муху, опутывали липкими гнилыми нитями мертвечины. Она кивком головы стряхнула с ресниц капельки слёз, разлетевшиеся по комнате, одни упали на пол, а некоторые попали на труп Иуды и там остались. Саломея отошла к стене, повернулась к ней лицом, вперив взгляд в какую-то ничего не значащую выбоину на ней и затихла и даже мухи не смели кружить вокруг неё.

Служка всё бежал и бежал без оглядки, судорожно сжимая в руках суму с кистью Иуды. Блеск серебряника стоял перед его глазами, как путеводная звёздочка в небесах над бушующем морем, обещающая скорую землю, но скрывающая подводные острые рифы, охраняющие мягкий песок вожделенного брега. Бег был всё ещё ровным, но дыхание уже стало сдавать, рот уже не закрывался, и с каждым разом становился всё шире и шире, жадно захватывая воздух. Мухи и насекомые вместе с пылью попадали в рот и там метались в страхе, ударяясь о стенки полости и вновь вылетали наружу, торопливо удирая подальше от опасности. Некоторые всё же попадали в горло и там забив крылом в последнем содроганье навеки исчезали в желудке, а потом и в кишках. Всё было хорошо пока нога не наступила на булыжник, ступня подвернулась и он упал, лицом в пыль. Лязгнули зубы. Из ноздри оглушительно жужжа, вылетела очумевшая муха, невесть как попавшая изо рта в нос, видимо проскочив туда от удара сомкнувшейся челюсти. Тишина гудела в ушах, обволакивая хрустальным коконом всё тело, стало даже приятно, но вдруг это блаженство как-то неестественно вздрогнуло, ему показалось, что кокон стал дергаться и при каждом толчке трескаться. Трещины беспощадно раздирали его сознание. Ужас охватил его до последнего волоска на ушах, перепонки которых разрывались при каждом стуке, исходившем из земли. Он с силой зажмурил глаза, так что на веках выступили крохотные капельки крови, которые медленно поползли по ресницам, и не добравшись до конца засыхали бусинками на середине волосков. Вначале он не понял, что означают эти глухие звуки, но вдруг его озарило, яркий свет сверкнул в его зажмуренных глазах и это был свет смерти. В мгновение перед ним проскочила его столь короткая и столь же тусклая жизнь, в которой самым замечательным оказался момент озверелой жестокости, когда он повис на, уже почти, оторванной руке своего господина Иуды. Ему стало легче, ведь всё же что-то да было у него в жизни, ведь было же! Цокот копыт неумолимо приближался, служка набрался мужества и открыл газа. Прямо над своей головой он увидел громадное чёрное копыто, занесённое, в чём он был полностью уверен, на его погибель. Он не стал даже прощаться со своей жизнью, в голове возникла лишь одна мысль: — Да катись ты, куда подальше, моя никчемная жизнёнка, где высшая радость – похлёбка, а вожделенная мечта – кусок жаренного мяса, где всем правит тупой желудок, в коем не может возникнуть даже простенькая мысль, потому что для мысли нет в нём места и даже не предполагается там её существование. — Что-то совершенно новое и никогда ещё им не ощущаемое вдруг на мгновение овладела всем его существом. Он почувствовал себя человеком. Черты лица приобрели благородство, взгляд твёрдость и спокойствие. Ни один нерв не шелохнулся перед смертельной угрозой. Он просто ждал. Копыто стало быстро опускаться. Вот оно уже в дюйме ото лба, Вот уже лёгкий ветерок от движения коснулся щёк. Вот уже и … конец – мозг словно заморозило, назло зною и палящему солнцу, а по льду сознания, как-то не спеша, проскользнул вопрос – Больно будет или нет? – Вдруг он ощутил жгучую боль в ладони, он дернул руку, но не смог сдвинуть её с места, что-то её крепко накрепко держало и как пыточными клещами сжимало всё больнее. --- Неужели это и есть смерть – подумал служка, но он ошибался, копыто молниеносно пронеслось мимо головы и врезалось в сухую колею дороги, подняв клуб пыли и прищемив мизинец ладони.
-- Я жив, жив, жив! – в восторге заколотилось сердце – Я жи-и-в! – загудело в мозгу, и мужество оставило его, и он опять превратился в маленького гадёныша. От удивления тело приподнялось, глаза засверкали рабской бессмысленной радостью и сразу в испуге потухли, наткнувшись на жёсткий взгляд всадника, который железной хваткой осадил разгорячённого коня прямо перед ним. Всадник молчал и это ещё больше пугало. Служка от волнения потерял дар речи, беззвучно раскрывал и закрывал рот и вдруг из горла вырвался визг, смешанный со слюнями, песком и мошкарой, заглоченными им при беге.
– Слава ждет меня! – визжал он – Слава…! – и сопли присоединились к потоку слюней, продолжавшихся извергаться изо рта. В этот страшный момент он вспомнил последние слова Иуды и попытался защититься ими. Он хватался за них, как хватается утопающий за соломинку. Но всё тщетно, не для спасения тела послана соломинка или последнее слово...
И как гром прогремел голос — Ты вор, и не мечтай о славе! — Клинок сверкнул, тело безвольно поникло, и стало оседать, голова ещё какое-то время эквилибрировало на шее, потом соскользнула и упала на землю, откатившись к придорожным камням. Всадник неторопливо слез с коня, с безграничным презрением и отвращением пнул ногой голову, поднял большой камень и, повторив — ты вор, и не мечтай о славе! — изо всех сил ударил камнем по мёртвой голове. Череп разлетелся на множество мелких осколков, мозги с кровью выплеснулись на раскалённый песок, и ушли в него как вода, оставив лишь грязный след на светлой поверхности. Всадник осторожно спрятал на груди суму с оторванной кистью Иуды, сжимающей серебряник, вскочил в седло и быстро поскакал назад. Лишь на третий день, на труп опустился гриф, он медленно, жёлтыми когтями мощных мохнатых лап разрывал уже начавшую гнить плоть и хищным крючковатым клювом выклёвывал между рёбрами грудной клетки жирных белых червей, которые кишмя кишели в протухших лёгких. Затем лениво расправил громадные чёрные крылья, взмахнул ими, подняв клубы придорожной пыли и улетел, так и не притронувшись к мясу падали.

 

(Продолжение следует...)

 
 
Hosted by uCoz
Рассылки Subscribe.Ru
Война золотых унитазов
Рассылка 'Война золотых унитазов'
Рассылки Subscribe.Ru
Творцы литературного интернета